...А <…> скрывалось за внешним обликом вот что. Как у многих женщин <…> в душе Ахматовой жила стихия боязней, испугов и страхов, постоянное ожидание беды <…> обостренное до предела.
...[В] душе у Анны Андреевны накопилось столько тяжелого, что оно не могло не обнаружиться в любом разговоре. В молчаливости
Ахматовой таилось нежелание открывать себя перед людьми <…> можно было уловить в словах Анны Андреевны горькую ноту <…> [Б]рак с Пуниным был ее третьим «матримониальным несчастьем».
...И снова за общими трапезами я вижу Ахматову величественно строгой, сурово-неприступной. Теперь я знаю, что это броня ее.
[Г]ордыня доводила ее иногда <…> до капризов, проявлений несправедливости, почти жестокости <…> я вполне отчетливо ощущал шевеление в ней этой гордыни. Самоутверждение принимало у нее подчас наивные формы.
Аналогичные компенсаторные модели поведения усматривают у Ахматовой и ее западные исследователи. Бет Холмгрен в своей книге о Надежде Мандельштам и Лидии Чуковской констатирует психологические проблемы Ахматовой, которая была «„негодной [unfit] матерью“ своему сыну и самой себе» [Holmgren 993: 198] задолго до наступления сталинского ада и в дальнейшем спроецировала эту черту на обращение со своими текстами, которые она передоверяла коллективным заботам своих помощниц. Согласно Роберте Ридер, американскому биографу Ахматовой, своими корнями этот склад характера мог восходить к травматическим детским впечатлениям от беспомощного безволия матери, которую обманывал, а затем и покинул муж — отец Ахматовой [Reeder 1994: 2–3].
Почти обязательным компонентом воспоминаний об Ахматовой является «монархическая» метафора — оставляемое ею впечатление царицы, королевы, императрицы, повелительницы, Екатерины II. Правда, вопреки классическому Ты царь: живи один…, «одиночества» она как раз боится. Дело в том, что для Пушкина «Поэт = Царь» — метафора сугубо внутрилитературная, тогда как Ахматову интересует и ее мирское, жизнетворческое овеществление. Реальный же монарх, разумеется, немыслим без придворных, а тем более монарх изображаемый, — короля, гласит театральная мудрость, играет свита. Отсюда «ахматовка», ночные вызовы и вообще «королевствование» — то в вельможащейся тронной позе, то в лежачем состоянии, могущественном, так сказать, в силу своей слабости. Ср.:
......Анна Андреевна величественно сидела посреди дивана и высочайше покровительствовала остротам.
— Были болгары? — Были <…> Я приняла их верноподданнические чувства <…>
...Анна Андреевна благосклонно принимала поздравления, сохраняя спокойную величественность <…> Вспоминая <…> чаще всего рассказывала о [статуе] римлянин[а], который следил за ней своими мраморными глазами во время торжеств [в Италии].
...[Исследование] о «Золотом петушке» Пушкина ей помогал писать Н. И. Харджиев. «Я лежала больная, — с удовлетворением говорила Анна Андреевна, а Николай Иванович сидел напротив, спрашивал: „Что вы хотите сказать?“ — и писал сам».
В ее комнате холодно и безрадостно <…> Она объясняет: уже три дня не топят. У профессора [Пунина] и Ирины нет времени <…> А вчера она была в Союзе, поднималась по лестницам <…> и это <…> вызвало сердечный приступ.
Не сказав ничего, она сказала многое: дело не в лестницах и не Союзе Писателей, а <…> в напряженных отношениях с Пуниным и его дочерью. Очевидно их подчеркнутое безразличие к температуре в ее комнате, очевидна [ее] демонстративная болезнь — [ее] убийственное одиночество. Дело было не в ее сердце, возможно, и слабом. Она чисто по-женски умела искать в постели прибежище от обиды, неприятностей, капризов. Все списывается на болезнь, и ничего не надо объяснять <…>
И <…> она <…> сделала этот великолепный жест беспомощности и обворожительной женственности, которая несмотря ни на что сознает свою страшную силу.
В королевствовании (а порой и квазисоветском администрировании) Ахматовой, отличавшемся тщательной продуманностью мизансцен и отточенностью жестов и реплик, сказывалась ее деспотическая воля к власти, имевшая самые разные манифестации от невинно шуточных до по-настоящему жестоких. Начнем с довольно безобидной, но характерной виньетки из ее репертуара.
...Я болела. У меня был сильный жар. Я лежала в постели. Один посетитель принес кулек с конфетами и стал пересыпать их в вазу. Не поворачивая головы и не открывая глаз, я спросила: «Шестнадцатирублевые?» Я определила их по звуку.
Эта сценка, предусмотрительно рассказанная самой Ахматовой «под запись» одному из распространителей ее биографического мифа (ср. заглавие его эссе: «Легендарная Ордынка»), многообразно перекликается с другими составляющими этот миф сюжетами. Ахматова предстает здесь в излюбленной лежачей позе, немедленно делающей ее объектом внимания и услуг анонимного посетителя. Несмотря на свою полную беспомощность, болезнь и температуру (им отведено три предложения), Ахматова не может оставить последнего слова за Другим и совершает небольшое чудо волхвования. Для этого ей не требуется ни малейших усилий (в том числе — открывания глаз), так что удается соблюсти условности как постельного режима, так и ясновидения: провербиальному провидцу приличествует именно слепота («Я определила их по звуку»).