Снова проходят, но уже наяву и с некоторыми вариациями имена и социальные характеристики халигалийцев (их 6 — плюс приплетаемый со стороны Гришка Офштейн), с добавлением 3 топонимов (Пуэрто, кавказский, Мурманский) и одного числительного (на троих). К топонимам здесь добавляется навязчиво повторяемое название корабля «Баскунчак», а к личным собственным именам — фамилия художника Каленкина.
Эффектная нарративизация перечней в этих трех фрагментах очевидна. А в ее основе, как и в основе контрапунктной игры с двумя точками зрения (Дрожжинина и Телескопова), лежит традиционная для всего списочного кластера ностальгическая составляющая, взятая в советском повороте.
Не завоеванный большевиками остров Крым воплощает — в согласии с демаркационным контуром Мандельштама — одновременно и дореволюционность, и зарубежность, а Париж, где происходит действие главы V романа, являет хрестоматийное воплощение западности. Список вводится фразой:
...[О]н рулил по кишащим пятакам Правого Берега, когда его вдруг пронзила паническая мысль: завтра лечу в Москву, а ничего не купил из того, чего там нет! —
и открывается резюмирующим ее негативный финал «Не купил:…», в лоб задавая ностальгическую тему заказа на заморский дефицит.
Список нарочито длинный, синтаксически однообразный и вообще как бы совершенно деловой, литературно непритязательный, — похоже, что Аксенов сознательно отталкивается от игривого смакования деталей, до конца проэксплуатированного Евтушенко. Зато он коллекционерски насыщает список множеством разнообразных — прижившихся и новейших — языковых заимствований:
...мини-фото, джинсы, ангора, кашмир, алка зельцер, «скоч», виски, тоник, джина, вермута, «паркер», «монблан», кассета, диктофон, специи, тампекс, менструации, фломастеры, hi-fi, презервативы, вакцина, «Монополь», реостаты, «поляроид», кассетник, STR, баллоны, пьезокристалл, «кварц», галогенный, «Vogue», «Playboy», «Downbeat»,
напоминающих нам, что немногое изменилось со времен пушкинского Но панталоны, фрак, жилет — Всех этих слов на русском нет.
Лишь изредка перечень перебивается эмоциональными восклицаниями и повторами особо волнующих наименований:
...• джинсов — о, Боже! — вечное советское заклятье — джинсы!
• лака для ногтей и смывки, смывки для лака — ведь сколько уже подчеркивалось насчет смывки!;
• клеенки для ванны — с колечками!
• замши, замши…
да пару раз оживляется суховатым юмором:
...• липкой ленты «скоч», да и виски «скоч»;
• противозачаточных пилюль и детского питания, презервативов и сосок для грудных.
Как видим, список практически не претендует на нарративизацию, а, напротив, держится инвентарности. Это обнажает его сугубо списочную, то есть текстовую природу, делая его в равной мере списком предметов и списком слов, чем, как и обилием варваризмов, акцентируется его метасловесный потенциал. Но центрирующий дефицитный мотив ни на секунду не уходит из поля зрения.
В целом протокольный, подобно списку класса Лолиты, перечень Лучникова как бы имитирует серьезные каталоги вроде гомеровского или робинзоновского, но делает это игриво-издевательски, a la Гаргантюа, с любовным нанизыванием варваризмов в духе команд чеховского экс-адмирала и онегинско-соколовских меню, с канцелярской перечислительностью и метавербальностью Ильфа и Петрова, в ключе неизбывной кузминско-мандельштамовской ностальгии и высоцко-евтушенковского заказа на заморский дефицит.
В юбилейном эссе о Чехове Андрей Битов писал:
...«Их штербе», — сказал Чехов, умирая.
Это очень волнует праздный русский ум: почему по-немецки? Отрезвляя гипотезы, я утверждал, что потому, что доктор рядом был немец, и он сообщил ему свое мнение как врач врачу.
Недавно я услышал даже, что он сказал чисто по-русски: «Эх, стерва!» — имея в виду то ли жизнь, то ли жену.
Знаменитое Ich sterbe было не последней, а предпоследней фразой Чехова, и не столько формулировкой собственного мнения, сколько подтверждением, что диагноз, сообщенный ему доктором Швёрером в особом профессиональном коде, понят:
...Согласно русскому и немецкому врачебному этикету, находясь у смертного одра коллеги и видя, что на спасение нет никакой надежды, врач должен поднести ему шампанского. Швёрер, проверив у Антона пульс, велел подать бутылку. Антон приподнялся на постели и громко произнес: «Ich sterbe [Я умираю]». Выпив бокал до дна, он с улыбкой сказал: «Давно я не пил шампанского», повернулся на левый бок <…> и тихо уснул.
Последняя реплика, о шампанском, была вполне в чеховском духе иронической десакрализации смерти. Вспомним (помимо многочисленных «Умри..!» в «Ионыче»):
...телеграмму в «Душечке»: «Иван Петрович скончался сегодня скоропостижно сючала ждем распоряжений хохороны вторник» ; а также
слова Буркина в «Человеке в футляре»: «Признаюсь, хоронить таких людей, как Беликов, это большое удовольствие» .
Предпоследняя же, про штербе, отличалась некоторой ученической старательностью, — немецким Чехов владел слабо. Именно в таком ключе — с поистине нечеловеческим усилием — произносит эту фразу говорящая собака Брунгильда в фельетоне Ильфа и Петрова «Их бин с головы до ног» (1932), где игра с ситуацией чеховской смерти очевидна: