Например:
...Грубой жизнью оглушенный <…> Опускаю веки я — И дремлю, чтоб легче минул <…> Шум земного бытия <…> Лучше спать, чем слушать речи <…> Малых правд пустую прю. Всё я знаю, всё я вижу <…> А уж если сны приснятся, То пускай в них повторятся Детства давние года- Снег на дворике московском Иль — в Петровском-Разумовском [ср. Останкино!] Пар над зеркалом пруда («В заседании», 1921);
Как выскажу моим косноязычьем Всю боль, весь яд? Язык мой стал звериным или птичьим, Уста молчат («Как выскажу моим косноязычьем…», 1921); А под конец узнай, как чудно Всё вдруг по-новому понять, Как упоительно и трудно, Привыкши к слову, — замолчать («Пока душа в порыве юном.», 1924); и мн. др.;
И навсегда уж ей [вознесшейся душе поэта] не надо Того, кто под косым дождем В аллеях Кронверкского сада Бредет в ничтожестве своем («Элегия», 1921);
Что ж? От озноба и простуды <…> А там, за толстым и огромным Отполированным стеклом <…> На толще чуждого стекла В вагонных окнах отразилась Поверхность моего стола, — И проникая в жизнь чужую, Вдруг с отвращеньем узнаю Отрубленную, неживую, Ночную голову мою («Берлинское», 1923; перекличка с ПЗ отмечена в Miller 1981: 170); Мне лиру ангел подает, Мне мир прозрачен, как стекло («Баллада», 1925).
Не имеется, конечно, в виду представлять связь ПЗ с поэзией Анненского исключительно как некий непосредственный отклик на его стихи (и, возможно, на выход в 1923 г. второго издания «Кипарисового ларца»). ПЗ являет одну из кульминаций долгого подспудного отторжения/усвоения/переработки характерных мотивов старшего поэта, в частности его ‘металингвистической рефлексии’ (ср.: В зиянии разверстых гласных Дышу легко и вольно я. Мне чудится в толпе согласных — Льдин взгроможденных толчея («Весенний лепет не разнежит.», 1923); Не ямбом ли четырехстопным, Заветным ямбом, допотопным? О чем, как не о нем самом — О благодатном ямбе том? <…> Таинственна его природа, В нем спит спондей, поет пэон… («Не ямбом ли четырехстопным…», 1930–1938?)) и, главное, ‘проблематизации собственного «я»’, настойчиво и оригинально развивавшейся Ходасевичем вслед за Анненским (иногда даже с использованием той же рифмы бытия/я), ср.:
...Мы друг друга окинем Взором чуждым, неслаженным. Самого себя жутко. Я — не я? Вдруг да станется? Вдруг полночная шутка Да навеки протянется? («Ряженые», 1906); Еще томясь в моем бессильном теле, Сквозь грубый слой земного бытия Учись дышать и жить в ином пределе, Где ты — не я. Где, отрешен от помысла земного, Свободен ты… Когда ж в тоске проснусь, Соединимся мы с тобою снова В нерадостный союз <…> Припоминаю я твой вещий сон, Смотрю в окно и вижу серый, скудный Мой небосклон («Сны», 1917); Нет, есть во мне прекрасное, но стыдно Его назвать перед самим собой <…> И вот — живу, чудесный образ мой Скрыв под личиной низкой и ехидной <…> Нет, ты не прав, я не собой пленен <…> Своим чудесным, божеским началом, Смотря в себя, я сладко потрясен. Когда в стихах, в отображеньи малом, Мне подлинный мой образ обнажен, Все кажется, что я стою, склонен, В вечерний час над водяным зерцалом («Про себя», 1919); Что даже смертью, гордой, своевольной, Не вырвусь я; Что и она — такой же, хоть окольный, Путь бытия («Как выскажу моим косноязычьем…»); Я сам над собой вырастаю, Над мертвым встаю бытием («Баллада», 1921); Грубой жизнью оглушенный <…> Опускаю веки я — И дремлю, чтоб легче минул <…> Шум земного бытия <…> Лучше спать, чем слушать речи <…> Малых правд пустую прю. Все я знаю, все я вижу <…> А уж если сны приснятся, То пускай в них повторятся Детства давние года <…> Пар над зеркалом пруда («В заседании»); Теперь иные дни настали. Лежат морщины возле губ, Мои минуты вздорожали, Я стал умен, суров и скуп. Я много вижу, много знаю, Моя седеет голова <…> Теперь себя я не обижу: Старею, горблюсь… («Стансы», 1922); И лишь порой сквозь это тленье Вдруг умиленно слышу я В нем заключенное биенье Совсем иного бытия («Ни жить, ни петь почти не стоит.», 1922); Иль сон, где некогда единый, — Взрываясь, разлетаюсь я, Как грязь, разбрызганная шиной По чуждым сферам бытия («Весенний лепет не разнежит.»); Мне невозможно быть собой, Мне хочется сойти с ума («Баллада», 1925);
Впервые: Новый мир. 2011. № 3. С. 168–179 (краткий вариант, в составе статьи «О темных местах текста. К проблеме реального комментирования»); Звезда. 2011. № 4. С. 232–237 (полностью).
Сочетание шел… в очках… звучит особенно странно в речи 1-го лица, для которого очки являются не столько частью одежды, надеваемой по погоде, сколько составной частью его личности; зато в описании внешности человека от 3-го лица упоминание очков совершенно естественно. Так, в первых же строках стихотворения намечается эффект иронического отчуждения автора от лирического «я».
Соображения о типологии лирических субъектов Хармса см.: Герасимова 1995.
Что касается четвертого члена финальной рифменной схемы — речки, то от размышлений о ее эмблематичности в духе Гераклита и Державина я пока воздержусь; ср., впрочем, ниже соображения о «неподвижной воде»: Ямпольский 1998: 165–168.
О понятии поэтического мира как системы инвариантных мотивов см.: Жолковский 2005.
Именно четкость формы лежит «в основе игры со здравым смыслом и логикой» (Grob 1994: 76, см. также: Буренина 2004: 46).