Ничего не утверждая о сознательности авторского замысла, отметим превосходное рабочее знакомство Толстого с русским фольклором, в частности со сказками и былинами при составлении «Русских книг для чтения». Хотя его подход к сказкам был сугубо рационалистическим и морализаторским, среди его обработок есть свидетельствующие об интересе к мотивам, существенным для «После бала». Таковы: сказка «Три медведя» (инициационная), «Уж» и «Работник Емельян и пустой барабан» (с чудесными супругами), «Сказка об Иване-дураке и его двух братьях» (с женитьбой на царской дочери и воцарением). Забегая вперед, обратим особое внимание на сказку в стихах «Дурень», где мотив побивания плетьми возникает (единственный раз в многократно варьируемом рефрене) именно при встрече со свадьбой.
Птичьи черты сказочной невесты связывают ее с иным светом, вредительством, зооморфностью и т. п.
Распространенный способ переноса — зашивание в шкуру животного (соответствующее мотиву проглатывания змеем и обрядам погребения); ср. мотив лайковых перчаток, объединяющий героя с героиней и ее отцом.
Об амбивалентности невесты, ее близости к вредителю, а также о наличии среди новых родственников жениха людоедов пишет целый ряд исследователей.
Ср. также роковое обручение с медной статуей в «Венере Илльской» Мериме.
Последнее происходит именно в тех сказках, где невесте приходится скрываться от эротических преследований отца или брата.
См.: Елизаренкова, Сыркин 1964: 72 (свадьба как убийство); Байбурин, Левинтон 1972: 70–71 (обсуждение фаллической и истязательной роли плетки жениха и жезла дружки в свадебном обряде; трактовка брака как насилия над невестой); там же см. ссылки на литературу о свадебном обряде.
Г. А. Левинтон отмечает также существенные для нашего анализа «После бала» связи между обручением Сигурда с Брюнхильдой и получаемыми им уроками сакрального всеведения, а также между расстройством их женитьбы и опаиванием героя «коварной брагой» — вином забвения [Левинтон 1975а: 85–87].
Описание обращения с невестой в свадебном обряде может напоминать и иные приемы фольклорного боя, например «былинн[ое] разрывание] [противника] на-полы <…> Такое разрывание пополам вполне осмысленно, если учесть известный сказочный мотив: помощник разрезает невесту героя пополам, очищает ее внутренность от „гадов“ и снова составляет и оживляет ее» [Байбурин, Левинтон 1972: 73].
Мотив Т. 411.1 по фольклористическому указателю Аарне-Томпсона — см.: Thompson 1977.
Е. М. Мелетинский отмечает, что мотив инцестуального предка (или старшего брата) более характерен для европейского фольклора, чем для русского [Мелетинский 1958: 204]. О сословных противоречиях между женихом и его царственным тестем как о своего рода «экзогамии по вертикали» см.: Байбурин, Левинтон 1972: 73 (со ссылкой на Мелетинский 1970); ср. отчасти аналогичное соотношение между «средним» героем «После бала» и «царственностью» Вареньки и ее отца.
Сюжетный тип AT 306 по Аарне-Томпсону.
Увоз не осуществляется — в соответствии с ‘благотворной’ атмосферой бала. Ср., кстати, в «Детстве» раскутывание и закутывание Сонечки Валахиной при ее появлении и увозе с бала (главы 20, 23).
Чаще всего он происходит во владениях Бабы-Яги Костяной Ноги (ср. костлявость героини).
Ср. в «Святочной ночи» подчеркнуто активную роль старших в инициации героя как на балу, так и в публичном доме. Ср. также филиппики по адресу светских «волхвов», развращающих молодых людей, в «Крейцеровой сонате».
В то же время отрубание пальца — распространенный вид посвящения и предсвадебного смешения крови.
Универсальная метафора ‘брак — бой’ широко распространена и в фольклоре; .
Целый комплекс архетипических мотивов «После бала» прояснен у Толстого в неоконченных «Посмертных записках старца Федора Кузмича» (1905, опубл. 1912, полностью 1918).
Так, к обращению в старца Федора Кузмича императора Александра I толкает его реакция на прогон человека сквозь строй, причем он прямо ассоциирует ее с амбивалентным отношением к браку и половому акту: «Еще ужаснее <…> с женою <…> Nous étions censés [мы предполагали] проживать нашу новую lune de miel <медовый месяц! — А. Ж.>, а это был ад в приличных формах <…> убийство красавицы, злой Настасьи <…> вызвало во мне похоть. И я не спал всю ночь <…> мысли об убитой чувственной красавице Настасье и об рассекаемых шпицрутенами телах солдат сливались в одно раздражающее чувство…»
Многие детали совпадают с «После бала»: герой наблюдает прогон сквозь строй впервые, звучат барабан и флейта, выделена спина жертвы и ее «безнадежные подергивания», порют за побег, герой становится «нездоров», готов «признать, что вся <…> жизнь <…> все дурно, и <…> надо <…> все бросить, уйти, исчезнуть», что он и делает, пройдя через состояние квазисмерти — «притворившись больным, умирающим» и подменив свой «труп» телом запоротого солдата. Позднее, уже в качестве старца, он приходит к выводу, что «в этом одном, в приближении к смерти, разумное желание человека <…> освобождение от страстей и соблазнов того духовного начала, которое живет в каждом человеке», а также «что целомудрие лучше брака».
Посредствующим звеном между архаическими обрядами и нравами XIX в. можно считать право первой ночи, упоминаемое Проппом и хорошо известное еще первым зрителям «Женитьбы Фигаро». Кстати, производя истязание не собственноручно, а через солдат, полковник и сам годится в ‘пассивные женихи’.