Первый троп стихотворения — утверждение, что цветы… спят, — вообще находится на грани между стертой метафорой и буквальным употреблением, поскольку цветы являются живыми организмами, так что их суточный цикл «закрывания — раскрывания/распускания» может описываться в деловой прозе и глаголами засыпать — спать — просыпаться. А далее факт этого «сна», метонимически соотнесенный со спящими где-то рядом людьми, используется как мотивировка упорного отказа цветов реагировать на поливку, вслушиваться в телефонные звонки и помнить о вчерашнем безобразье, — тоже в метонимический унисон с подразумеваемым аналогичным поведением обитателей квартиры. Мотивировка эта достаточно, — если не чересчур, ибо в тривиальном смысле, — убедительна: натурализации подлежит не утверждение чего-то невероятного, а, напротив, его отрицание, возвращающее всю ситуацию в прозаический мир обыденных реальностей. Цветам, будь то ночным или дневным и уж тем более закрывшимся, естественно не пахнуть, не реагировать, не функционировать, не помнить. Простейший пример такого неопровержимого argumentum ad negationem — ироническое применение поговорки У него денег куры не клюют к бедняку: …не клюют, потому что у него нет ни денег, ни кур.
Тропика стихотворения подрывается этим лишь отчасти, — у цветов обнаруживаются метафорические уши (подкрепленные фонетическим, да, собственно, и этимологическим стыком с ушатами) и ночные фантазии, но важный шаг в сторону буквализации происходящего уже сделан. В последующих строках уровень образности постепенно снижается. Мысль, что состав земли не знает грязи, звучит как, может быть, слишком решительно сформулированная, но допускающая буквальное понимание. Очистка воздуха цветочным ароматом — вещь реальная, хотя и звучащая слегка гиперболизированно, а утверждение о «бессвязности» действий роз верно опять-таки именно в силу своей тривиальности. Глагол льет применительно к аромату, источаемому розами, классическим и провербиально пахучим цветком любви, довольно поэтично, но и это не более чем стертая метафора (позволяющая, впрочем, поставить поведение роз в единый «водный» ряд с поливкой, ушатами и мытьем тарелок).
Переход от фигуральных утверждений к буквальным сопровождается передачей эстафеты от загадочных и «негативных» ночных цветов к более обычным и позитивным дневным — десятку роз в стеклянной вазе (обезличенных небрежно округленным числительным). И совершенно уже прозаично — фактографично, без-образно — заключительное четверостишие, в каком-то смысле возвращающее нас от лирической медитативности ЦН к повествовательной стилистике «Вакханалии» в целом.
В связи с выявленной прозаической установкой финала стоит остановиться на некоторых фабульных неувязках «Вакханалии», особенно в той мере, в какой это касается ЦН. Выше мы не случайно говорили о месте действия предыдущих отрывков как о квартире/даче.
В пользу городской квартиры говорят такие детали, как урбанистический начальный фрагмент (Город, Зимнее небо <…> Новостройки, дома), соседство театра, где только что играла артистка, проходные дворы, окно ширпотреба, лестничный ход, люстра, телефонный аппарат, а в пользу дачи — двери с лестницы в сени, перегрев печей, поливка с помощью ушата и, last but not least, ночные цветы — цветы садовых гряд.
Налицо некоторый монтаж города и дачи. Более того, с неоднократно подчеркиваемым в стихотворении зимним антуражем (Зимнее небо; И опять мы в метели; и т. п.) плохо согласуются отчетливо летние ночные цветы на садовых грядах, так что к совмещению города и загорода добавляется совмещение зимы и лета.
Подобные поэтические вольности вполне в духе Пастернака, вспомним хотя бы анахронистическое присутствие в 1-м фрагменте «Вакханалии» давно снесенной к тому времени церкви Бориса и Глеба. Эти хронотопические неточности можно считать неизбежными издержками стремления поэта совместить несколько трудно совместимых моментов:
...подготовк[у] «Марии Стюарт» в театре и две зимних именинных ночи в городе (я лето и зиму живу на даче) в конце февраля <…> стянуть это разрозненное и многоразличное воедино.
Одной из двух именинных ночей в городе было
...«празднование „сдвоенн[ого] д[ня] рождения Всеволода Иванова и Константина Федина“ (24 февраля 1957 г.), „[н]епосредственным отзвуком которого стал <…> набросок“, в котором появляются строки: Цветочные корзины, Сирень и цикламен, Из рам глядят картины <…> мотив, позднее получивший название „Вакханалии“».
Известно, что, тяжело заболев в марте 1957 г., Пастернак провел два месяца в кремлевской больнице, а потом еще два в подмосковном санатории «Узкое», бывшем имении Трубецких, связанном для Пастернака и с памятью Владимира Соловьева, а затем вернулся в Переделкино. «Вакханалия» была написана и отделана лишь в августе, и в ней невольно отразился сложный хронотоп ее создания — то, как «возникло это зимнее стихотворение в летнее время» (письмо Нине Табидзе из Переделкина 21 августа 1957 г.; Пастернак 2003–2005: X, 249).
Что совершенно особняком в этом отношении стоит ЦН — всего час назад творилось зимнее безобразье, однако для того, чтобы о нем не помнить, привлекаются летние ночные цветы — хорошо согласуется с его резким отличием этого отрывка «Вакханалии» от всех остальных. Правдоподобным представляется предположение, что ЦН могло первоначально замышляться в качестве стихов Юрия Живаго в pendant к тому «большому фрагменту о цветах <…> [который] был написан для „Доктора Живаго“ и выпал из романа, когда Пастернак его сокращал и упрощал (об этом рассказала Ивинская)» [Быков 2005: 758]. Собственно, и сохранившийся пассаж о цветах в главке о прощании близких с телом Живаго в конце августа (ч. XV, гл. 13), рядом деталей перекликается с «Вакханалией» и в частности с ЦН: