Однако очевидны различия. Главное состоит в том, что Пушкин (как до него Державин и Гораций) уверенно, в изъявительном наклонении перечисляя происшедшие и наверняка имеющие произойти события, констатирует неоспоримый факт своей поэтической долговечности. К более или менее модальному повелительному наклонению он прибегает лишь в последней строфе, где обращается к музе, то есть к своей поэтической ипостаси, по существу — к самому себе, так что исполнение высказываемых ей пожеланий не остается под вопросом, ибо целиком зависит от самого поэта. Роли объективных факторов (политических столпов, народа, Руси, существования поэтов, тленья, наконец, веленья Божия) Пушкин не отрицает, но в положительном исходе не сомневается.
Мандельштам, напротив, начинает с проблематичного повелительного обращения к властям/народу/языку/читателю, а все дальнейшее движение глагольных форм и смыслов носит уже совершенно модальный характер:
Разговор так и не выходит за рамки предлагаемого, но не утвержденного высшей инстанцией договора: описываемые в будущем времени действия — это виды планируемой платы, все возрастающей на наших глазах, а не свидетельства достигнутой такой ценой сохранности.
Вершины модальность дискурса достигает в начале III строфы: появляется сослагательное наклонение, отчаянное лишь бы только любили и не менее отчаянное уступительное хоть. Предвестием этого пика модальности в двух первых строфах были формы прошедшего времени в придаточных предложениях цели с союзом чтобы (уже содержащим бы): отразилась, опускала. Происходит постепенное нарастание сомнительности утверждений: если в первой, самой «договорно нормальной», «памятниковой», строфе оборот чтобы <…> отразилась появляется в составе более или менее объективного сравнения и в связке с категорическим должна быть, то во II строфе, уже «прислужнической», оборот чтобы <…> опускала — уже отчетливое придаточное еще не осуществленной цели. В III строфе максимума достигают и грамматическая модальность дискурса, и катастрофичность описываемого: как предлагаемая плата (ходить в железной рубахе; участвовать в казнях, возможно, и в качестве казнимого), так и приобретаемая за нее ценность (быть в результате любви плах зашибленным насмерть) — это в основном жертвы, приносимые самим поэтом. Лишь отдаленным эхом продолжает звучать в словах о любви плах надежда на признание с их стороны и, значит, на желанную сохранность поэзии автора.
Интертекстуальный фон СМР далеко не ограничивается «памятниковым» топосом. Исследователями выявлены переклички с ветхозаветной историей (прежде всего Иосифа и его братьев) и рядом мест евангельской (включая Рождественскую звезду, образ плотника Иосифа, Гефсиманский сад); с Данте и Бодлером; с несколькими текстами Пушкина; с Лермонтовым, Надсоном, Мережковским, Блоком, Клюевым, Гумилевым, Ахматовой, Есениным — и, не в последнюю очередь, с Пастернаком.
Поэтический диалог двух поэтов о возможностях приятия жесткой новой реальности включает такие тексты, как: у Пастернака — «Борису Пильняку» («Другу»), стансы «Столетье с лишним — не вчера…», «Волны», «Лето» («Ирпень — это память о людях и лете…»), «Когда я устаю от пустозвонства…» (и вообще «Второе рождение») и в дальнейшем «Художник» («Мне по душе строптивый норов…», включая семь строф о гении поступка — Сталине); а у Мандельштама — «Ленинград» («Я вернулся в мой город, знакомый до слез…»), СМР, «Квартира тиха, как бумага…», антисталинская эпиграмма «Мы живем, под собою не чуя страны…» и ряд других, в том числе более поздних, во многом продиктованных арестом и ссылкой.
«Соглашательская» инициатива принадлежала, по-видимому, Пастернаку — его стихам «Другу», напечатанным в апреле 1931 г. и, возможно, известным Мандельштаму и раньше. СМР, написанное в начале мая, могло быть реакцией как на него, так и на «Лето», появившееся в том же 4-м номере «Нового мира» (см.: Видгоф 2010 [2003]: 55). Одной из тем этого диалога стал так называемый «разговор о квартире»: окрашенное в минорные тона, но бесспорное, приятие в 3-м отрывке «Волн» («Мне хочется домой, в огромность…», 1931; далее МХД) и не менее безоговорочное отторжение в «Квартире» (1933). Но интересно и соотношение МХД с СМР — независимо от вероятного, но недоказуемого знакомства Пастернака с неопубликованным стихотворением Мандельштама.
Связывает эти два текста, прежде всего, общий «договорный» мотив и его типовая опора на пушкинский «памятниковый» топос: мандельштамовским конструкциям за + чтобы в МХД вторит оборот тех ради…, что. Рационалистический мотив договоров (расчетов, взаимообмена, математических уравнений, достаточного основания и т. п.) вообще не был чужд Пастернаку, особенно в начале 1930-х гг. (хотя развивался им не столь настойчиво, как Мандельштамом). Ср. внушительный набор примеров из одного только сборника «Второе рождение»:
— Мы были в Грузии. Помножим Нужду на нежность, ад на рай <…> И мы получим этот край. И мы поймем, в сколь тонких дозах С землей и небом входят в смесь Успех, и труд, и долг, и воздух, Чтоб вышел человек, как здесь. Чтобы, сложившись средь бескормиц <…> Он стал образчиком, оформясь Во что-то прочное, как соль;
— Ты рядом, даль социализма <…> Во имя жизни, где сошлись мы, — Переправляй, но только ты. <…> Где я не получаю сдачи Разменным бытом с бытия, Но значу только то, что трачу, А трачу все, что знаю я.