— На то и рассуждений ворох, Чтоб не бежала за края Большого случая струя, Чрезмерно скорая для хворых.
— Дай мне, превысив нивелир, Благодарить тебя до сипу, И сверху окуни свой мир, Как в зеркало, в мое спасибо.
— И я б хотел, чтоб после смерти <…> Зарифмовали нас вдвоем. Чтоб мы согласья сочетаньем Застлали слух кому-нибудь Всем тем, что сами пьем и тянем И будем ртами трав тянуть.
— И рифма не вторенье строк, А гардеробный номерок, Талон на место у колонн В загробный гул корней и лон <…> Но вход и пропуск за порог, Чтоб сдать, как плащ за бляшкою Болезни тягость тяжкую, Боязнь огласки и греха За громкой бляшкою стиха.
— Но старость — это Рим, который Взамен турусов и колес Не читки требует с актера, А полной гибели всерьез.
— И так как с малых детских лет Я ранен женской долей <…> И так как я лишь ей задет И ей у нас раздолье, То весь я рад сойти на нет В революционной воле.
Роднят СМР и МХД и более конкретные предметные и словесные мотивы:
• обращение к власть имущему 2-му лицу (Сохрани…. Обещаю…) — обращение к Москве (И я приму тебя <…> ты меня зазубришь и т. д.);
• привкус несчастья и дыма в речи поэта — готовность влож[ить] в слова, Как ты [Москва] ползешь и как дымишься;
• сохранение речи в СМР — будущая память в МХД (Что ты, как стих, меня зазубришь, Как быль, запомнишь наизусть);
• мерзлые плахи; казни — взятки; осин подследственных десятки; сукно сугробов снеговых и другие атрибуты хозяйнича[ющей] зимы;
• отражение звезды и поэзии автора в колодце — озар[ение] огнями улиц и прохождение, как свет, сквозь перегородки;
• железн[ая] рубах[а] — упряжь;
• всю жизнь; насмерть — пожизненность задачи; опавшей сердца мышцей;
• всю жизнь прохожу — пройду насквозь;
• Обещаю построить <…> срубы — Встаешь и строишься, Москва;
• уступительное хоть — уступительное И по такой;
• а в плане временной перспективы общей является сама установка на переход из настоящего в будущее, причем некоторые глаголы как бы рифмуются: в СМР финальное найду — в МХД троекратное пройду.
Но различия огромны. Там, где Мандельштам лишь предлагает условия трудного для него договора, Пастернак формулирует его как заведомо гарантированный и не сомневается, что в обмен на принятие упряжи он получит признание современников и потомков. Конечно, по сравнению с совершенно безусловной пушкинско-горациевской констатацией уже достигнутого бессмертия (я… воздвиг) Пастернак менее категоричен, почему и вынужден прибегнуть к «сделке», но по сравнению с мандельштамовскими модальностями его последовательно изъявительное наклонение звучит очень уверенно.
В итоге Мандельштам готов отдать гораздо больше (вплоть до собственной жизни и, говоря словами из другого его стихотворения, чести своей) за гораздо менее верные шансы на сохранность. В своем «коллаборационизме» он заходит много дальше, чем Пастернак, а его расчеты при этом много менее реалистичны. Но именно таково было соотношение их поэтических, да и человеческих темпераментов: Мандельштам бросался из одной крайности в другую: от СМР — к «Квартире» и антисталинской эпиграмме — и обратно к «сталинской» «Оде», Пастернак же следовал более прагматичным умеренным курсом на выживание со всеми сообща и заодно с правопорядком (который лишь много позже — и в менее рискованных условиях «оттепели» — сменил на более или менее открытый вызов истеблишменту).
Есть и еще один, самый, может быть, поразительный аспект вопиющей невыгодности, а главное, полной неосуществимости сделки, планируемой Мандельштамом. Дело в том, что чем на большие уступки он готов пойти и чем красноречивее выписывает принимаемые им ужасные условия, тем неприемлемее становится его предложение для предполагаемых партнеров. Их вряд ли может устроить аттестация их как палачей с петровскими топорами, мерзлыми плахами, железными рубахами, зашибанием насмерть и фантастическим опусканием на бадье в дремучие срубы, — то есть, выражаясь языком Савельича, как злодеев. Не по вкусу им, видящим себя революционерами и модернизаторами, должна быть и подчеркнутая архаичность всего реквизита стихотворения. По видимости идя на компромисс, поэт в действительности проговаривает все то, что он действительно думает о происходящем, так что получается инвектива едва ли менее острая, чем в «Квартире», эпиграмме на Сталина и других откровенно обличительных стихах, и вызов, не менее дразнящий, чем в «Я пью за военные астры…», где в полуигривой форме (и тоже под знаком предлога за) отстаиваются старорежимные и зарубежные ценности. Не случайно СМР не было напечатано, — да, возможно, и не замышлялось как подцензурное. Своими «стилистическими расхождениями» с адресатами Мандельштам как бы заранее срывал вымышляемый им чудовищный компромисс.
Что касается фантастичности строк: …такие дремучие срубы, Чтобы в них татарва опускала князей на бадье (реальная — историческая и культурно-политическая — подоплека которых убедительно исследована), то я имею в виду их совокупный сюрреалистический эффект, который сразу же завораживает читателя и лишь задним числом порождает недоумения, толкающие к фактографическим разысканиям. Думаю, что секретом неотразимой красоты этого жуткого образа (эффектно оркестрованного и фонетически) является именно вымышленный, сказочный, чудесный его характер. Он хорошо согласуется с общим «русским голосом» (см.: Ронен 2002) стихотворения — его нарочитой народностью, древнерусскостью, деревянностью (смола, деготь, колодцы, срубы, татарва, плахи, городки, топорище — в тексте нет ни одного заимствованного слова). Выписывая этот кошмарный лубок, Мандельштам, подобно своему Ариосту, дает полную волю воображению, так сказать, наслаждается перечисленьем рыб и перчит все моря нелепицею злейшей, ибо чем нелепей, тем вернее: чем фантастичнее рисуемые им срубы, тем больше его заслуга в их вербальной постройке (и опять-таки тем маловероятнее одобрение «договора» партнерами). Ведь речь идет не о практическом участии поэта в строительстве срубов и доставке топорищ к плахам, а о воздвижении себе нерукотворного памятника, который из строф созвучных сложен (Брюсов), каковое предприятие тем честолюбивее, чем блаженнее и бессмысленнее возводимое на наших глазах словесное здание. Реальность же оно обретает благодаря самому факту написания СМР, так что по сути дела перед нами «Памятник» — нисколько не более модальный и проблематичный, чем классические образцы жанра.